Ну, застрелюсь. И это очень просто:  
нажать курок, и выстрел прогремит.  
И пуля виноградиной-наростом  
застрянет там. Где позвонок торчит,  
поддерживая плечи — для хламид.  
А дальше — что?  
Поволокут меня  
в плетущемся над головами гробе  
и, молотком отрывисто звеня,  
придавят крышку, чтоб в сырой утробе  
великого я дожидался дня.  
И не заметят, что, быть может, гвозди  
концами в сонную вопьются плоть:  
ведь скоро, все равно, под череп грозди  
червей забьются и — начнут полоть  
то, чем я мыслил, что мне дал господь.  
Но в светопреставленье, в Страшный Суд —  
язычник! — я не верю: есть же радий.  
Почию и услышу разве зуд  
в лиловой, прогнивающей громаде,  
чьи соки жесткие жуки сосут?  
А если вдруг распорет чрево врач,  
вскрывая кучу (цвета кофе) слизи, —  
как вымокший заматерелый грач,  
я (я — не я!), мечтая о сюрпризе,  
разбухший вывалю кишок калач.  
И, чуя приступ тошноты от вони,  
свивающей дыхание в спираль,  
мой эскулап едва-едва затронет  
пинцетом, выскобленным, как хрусталь,  
зубов необлупившихся эмаль.  
И вновь, — теперь уже, как падаль, — вновь  
распотрошенного и с липкой течкой  
бруснично-бурой сукровицы, бровь  
задравшего разорванной уздечкой,  
швырнут меня…  
Обиду стерла кровь.  
И ты, ты думаешь, по нем вздыхая,  
что я приставлю дуло (я!) к виску?  
…О, безвозвратная! О, дорогая!  
Часы спешат, диктуя жизнь: «ку-ку»,  
а пальцы, корчась, тянутся к курку…  

❂❂❂❂

1924  

❂❂❂❂